– Да ведь это старый режим наизнанку, – говорил я сам себе. – Если я боролся со старым режимом, то неужели должен отступить теперь?
Мне кажется, что моя задача теперь значительно проще. Что случилось? Верхушка рабочего класса оторвалась от масс и присвоила себе наименование и права рабочего класса в целом. Надо восстановить истинное положение, надо назвать вещи их настоящими именами – и это будет уже половина дела, тем более, что все изучали политграмоту, все имеют понятие о марксизме, о классовой борьбе, существуют профсоюзы, советы рабочих депутатов.
В старые формы надо влить новое содержание.
И почему бы не начать борьбу совершенно легально, пропагандируя свои взгляды в высшем классе общества? Разве им так хорошо живется? Пусть их кормят, как свиней, пусть они ничего не делают, но ведь угроза нищеты висит над каждым из них: достаточно пустого доноса, чтобы вчерашний хозяин стал бесправным рабочим, не смеющим поднять голос. Наконец, они лишены права думать!
Я буду вести работу среди этих людей, на следующих выборах мои сторонники получат большинство, и самые вопиющие безобразия будут уничтожены…
Теперь все эти рассуждения мне самому кажутся наивными, но в то время казалось, что и этот план может иметь успех. С чего же начать? Говорить об этом с Витманом? С нашим политруком? Проповедовать в клубе нашего дома среди тупых и жирных мещан?
Я решил выступить в университете. Молодежь всегда была чутка и отзывчива, она поймет меня. Навербовать среди них десяток сторонников, а там. Собственно, я мало думал, что будет в этом таинственном там. Но разве, устраивая первомайскую демонстрацию, явно рассчитанную на неуспех, я задумывался о последствиях?
Где выступить? Поскольку я представлял себе студенческие аудитории, я знал, что выступать там невозможно. Общественная жизнь была развита слабо, каждый старался поглубже уйти в свою скорлупу, и студенты не составляли исключения. Да и что могло тянуть людей в общество? Общество интересно, когда идет борьба мнений и интересов – без этого на любом собрании люди останутся тупыми равнодушными посетителями, исполняющими скучную повинность. Разве не видел я это ежедневно в каждом клубе? Сонные лица, стремление как можно скорее уйти домой.
Я сравнивал клуб с церковью, но ведь и в церкви было время, когда в ней жил дух ересей и борьбы. Ведь, говорят, на вселенских соборах дело доходило до драки. И вот, если в пеструю, скучающую толпу посетителей клуба бросить острую мысль, как они заговорят, как они будут возбуждены.
Конечно, надо выступать в клубе, притом – в студенческом. Это выступление, казалось мне, имело все шансы на успех.
В воскресенье я отправился в клуб университета. Был какой-то маловажный революционный праздник, слушателей было сравнительно немного, и я с особенной радостью заметил, что Витмана не было среди присутствующих, – признаться, я побаивался его и в его присутствии вряд ли решился бы заговорить. Проповедник тянул что-то весьма нудное и ненужное. Слушатели тупо позевывали.
По окончании проповеди я попросил слова. Мне дали. Свобода слова для меня существовала: никто не знал, что я буду высказывать еретические мысли.
Я не буду повторять своей речи. Скажу только, что она была переполнена страстностью и иронией. Я клеймил людей, забывших заветы великих учителей социализма, которым они курят фимиам, я говорил, что мертвая буква заслонила от нас живую жизнь, я говорил о лицемерной морали, о мертвой схоластике, заедающей наши души, – и так далее, и так далее.
В середине речи я неожиданно почувствовал, что спадаю с тона. К концу я говорил медленно и вяло. Отчего? Значит, мои слова не доходят?
Я кончил. Я ждал хоть малейшего отзвука – я не говорю уже о бурных аплодисментах, на которые вначале рассчитывал, – гробовая тишина.
Я медленно сошел с трибуны и заметил только зевок проповедника, равнодушно взглянувшего на меня. Слушатели встряхнулись, встали, пропели «Интернационал» и спокойно разошлись по домам.
Я был настолько обескуражен, что остался в клубе один и, стоя за колонной, долго не мог сообразить, что же такое произошло. Я не заметил, как кто-то подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Подняв глаза, я с удивлением увидел перед собой старика философа, с которым встречался у Мэри.
– Я вполне согласен с вами, – тихо произнес он, – я думаю то же самое, что и вы.
Я обрадовался, увидев неожиданного союзника. Может быть, их больше, чем мне казалось до сих пор? Крепко пожав ему руку, я сказал:
– Мы будем работать вместе.
Но старик не разделял моего энтузиазма.
– Нет, нет, – ответил он, – я подошел к вам для того лишь, чтобы предупредить. Я стар, – он показал на свою седину, – я пережил революцию от начала до конца, я слышал много речей, подобных вашей. Я сам верил этим речам, я, тогда молодой человек, яростно рукоплескал ораторам. Я ждал от выполнения их программы всего, чего только можно ждать на этой земле.
Старик задумался и провел рукой по волосам:
– Да, прошло много лет с тех пор. Я видел, как постепенно тускнели речи тех же ораторов, как постепенно уходило из их слов живое содержание, и тем пышнее продолжали цвести эти слова. Но то был пустоцвет. Я видел, как разрастались сорные травы и приносили дурные плоды.
Он остановился на минуту и добавил:
– Такие пышные цветы, а их плод – сорные травы.
Я не понимал, к чему, собственно, разводит он эту философию.
– Так было, а будет иначе, – ответил я. – Если каждый сознательный человек будет помогать мне, то мое дело увенчается успехом. Иначе на кого же я буду рассчитывать?
– Вам не на кого рассчитывать, – ответил философ. – Я вижу, что ваш путь ведет вас к гибели. Эти люди не послушали вас, и они правы.
– Они не слышали ни одного слова, – сказал я с горечью, – это непроходимые тупицы.
– Не тупицы, а защищены от вашей агитации хорошим воспитанием. У них закрыты уши на все ваши разглагольствования. Они более правы, чем мы с вами…
Я поспешил не согласиться с его мнением.
– Они хотят сохранения существующего порядка, вы – насильственного переворота. Вы хотите крови и жертв, чтобы в результате ничтожное меньшинство оседлало большинство и правило по своему усмотрению.
Он изложил мне в кратких словах историю революций во Франции, в Риме, Египте, Китае. Он отлично знал историю – и везде, по его словам, было одно и то же. Хуже или лучше, но новый строй копировал старый до мелочей.
– Так что же делать? – в отчаянии спросил я.
– Когда-нибудь мы еще раз поговорим с вами на эту тему, – уклончиво ответил философ. – Наш длинный разговор может возбудить подозрения. Одно скажу: примиритесь и живите так, как живете сейчас.
– Но ведь так нельзя! – воскликнул я.
– Да, – ухмыльнулся философ, – это правда. Я сам раньше думал это, а вот видите – живу.
В его словах почуялось мне что-то знакомое. Я вскинул глаза – и мне резко бросилось: толстый нос, серые узкие глаза и длинная пушистая борода. Как он похож на Толстого.
– Об этом я слышал давно, – резко ответил я, и мы расстались.
В самом деле, разве можно жить с такой безнадежной философией? Что бы ни говорил выживший из ума старик – мы еще поборемся. Мы еще поборемся.
Старик, как мне показалось, с сожалением смотрел на меня от дверей клуба. Уходя, он крикнул:
– Подумайте! Еще не поздно отказаться от вашего замысла.
Но я не послушался его. Может быть, он и прав, но я не жалею, что не принял его совета.
Двадцать вторая глава
На меня нападает пресса
Странно, но факт. Мое выступление в университетском клубе прошло незамеченным. Не только не узнали о нем Витман или политрук – о нем не узнал никто. Все, кроме философа, приняли мою речь за обыкновенную проповедь, клеймящую недостатки старого режима…
Но все-таки моя жизнь не была лишена довольно крупных неприятностей.
На меня неожиданно стала нападать пресса.